Описание Клокенбринга во время его умопомешательства
(Striche zur Schilderung Klockenbring's während seines Trübsinns)


Deutsche Monatsschrift, Februarheft, 1796

Перевод Зои Дымент (Минск)

После нескольких лет, посвященных преимущественно лечению заболеваний, имеющих обычно самый утомительный и безысходный характер, а также всех видов венерических болезней, кахексий, ипохондрии и, в частности, безумия, три года назад в Георгентале возле Готы я учредил при содействии выдающегося правящего герцога реабилитационное убежище для пациентов, страдающих такими расстройствами. Там под моей опекой был размещен тайный секретарь канцлера Клокенбринг из Ганновера, который впоследствии умер в возрасте 53 лет из-за хирургической операции. Этот человек, когда был здоровым, у многих в Германии вызывал восхищение своими практическими талантами к ведению бизнеса и своей глубокой проницательностью, а также древними и современными знаниями, приобретенными им в разных областях науки.

Его почти сверхчеловеческий труд, к которому у него был большой талант, в Государственном департаменте полиции, постоянная сидячая жизнь, постоянное напряжение ума, а также его высокопитательная диета за пять лет до того, как разыгралось его умопомешательство, привели его организм к ненормальному состоянию, которое постепенно приняло форму агрессивных капризов и невыносимых дурных шуток. Я затрудняюсь сказать, насколько этому способствовало обильное употребление им крепких вин.

Его ипохондрия уже достигла значительного уровня, когда появилась отвратительнейшая сатира "Barth mit der eisernen Stirne" (нем. Барт с железным лбом. — Прим. перев.), в которой он обнаружил себя высмеянным таким образом, какой разжог бы самого холодного философа. И тут его разум, чересчур чувствительный к чести и репутации, утонул под градом оскорбительных обвинений, которые не имели по большей части никаких оснований, и беспорядок в нервной системе завершил эту печальную катастрофу.

Зимой 1791–1792 года у него произошла вспышка самого страшного яростного безумия, которое за полгода полностью разрушило все старательное лечение, предпринятое ранее одним из величайших врачей нашего времени, доктором Вихманом, служившим врачом в Ганноверском суде.

Клокенбринг был доставлен ко мне ближе к концу июня в очень меланхолическом состоянии в сопровождении сильных охранников.

Его раздутое тело, которое в здоровое время было громоздким, теперь демонстрировало удивительную ловкость, быстроту и гибкость при всех движениях. Его лицо было покрыто большими красновато-синими приподнятыми пятнами, выглядело грязным и выражало сильнейшее психическое помрачение. Улыбки и скрежетание зубами, бесцеремонность и дерзость, трусость и неповиновение, детская глупость и неограниченная гордость, необоснованные желания — такова была смесь признаков, заметных у пациента.

Первые две недели я наблюдал за ним, не предпринимая никакого медикаментозного лечения.

Непрерывно днем и ночью он продолжал бредить и не мог владеть собой даже в течение четверти часа. Если он, обессиленный, валился на кровать, то через несколько минут вскакивал вновь. Он либо произносил, сопровождая свои слова угрожающими жестами, приговоры к смертной казни преступникам, которыми он часто объявлял своих бывших начальников, либо погружался в декламацию героического характера, произнося отрывки из "Илиады", словно был Агамемноном или Гектором; затем он насвистывал популярную песню, катался по траве, а иногда разнообразил свои развлечения напеванием фрагментов из "Стабат матер" Перголези. Вдруг ему приходило в голову обратиться к своему честному охраннику Якову по поводу сделки, заключенной древним Яковом с Эсавом о праве первородства, с точными словами из текста на иврите; но он ничего начатого не заканчивал, поскольку какая-то новая идея постоянно вела его в другую область. То он пел оду Анакреона или нечто из "Антологии" так, как воображал себе древнегреческую мелодию, то впадал в агонию, плача и рыдания, часто бросаясь к ногам изумленного охранника. Он часто и внезапно вскакивал и с самым необыкновенным отвратительным ревом швырял проклятия в своих врагов, соединяя отрывки из "Потерянного рая" Милтона и "Ада" Данте, или бормотал нечто, изгоняя злых духов на языке вандалов, указывая любой палкой, попавшей ему в руки, на четыре четверти небес, рисовал магические знаки на песке и крест у своих ног и проч., затем у него начинались неумеренные приступы смеха, или он декламировал любовную рапсодию из какой-то постановки, и в огне своего любящего воображения тепло обнимал одного из своих холодных охранников, принимая его за свою любимую Дафну.

Поражала правильность, с которой он воспроизводил все отрывки из произведений на разных языках, всплывавшие в его памяти, особенно то, что он узнал в молодости. Всякая всячина, которую он произносил, была, безусловно, доказательством его отличного знания языков, но в то же время являла собой вид хвастливой демонстрации образованности, которая проглядывала сквозь все его необыкновенные действия.

Но ничто не могло сравниться с его фантазиями о конфиденциальной дружбе с императорами и королевами, любви к красавицам-принцессам, его связи с самыми высокопоставленными персонажами в мире и т. д., о которых он часто доверительно рассказывал своим охранникам, при этом переходя на полушепот и сопровождая свои слова смехотворно важными жестами.

В худший период он переходил со всеми на "ты" и не позволял никому обращаться к себе иначе.

Когда он бодрствовал и оказывался один, он всегда продолжал разговаривать сам с собой.

Не только его разговор был беспорядочным, но и все остальное поведение.

Несмотря на все увещевания, он порвал и разрезал на куски свою одежду и постель, делая это как правило незаметно пальцами, кусочком стекла и проч.

В каждый момент у него было какое-то неотложное желание, он хотел поесть или попить, или ему требовался какой-то предмет одежды или мебели, или музыкальный инструмент, или кто-то из его личных друзей, или табак, или что-то еще, хотя вначале вся еда была отвергнута, отброшена в сторону, выкинута или испачкана, и несмотря на его быстрый пульс и белый язык, напиток был отставлен в сторону1, пролит, смешан со всеми видами примесей и наконец вылит. Он никогда не ждал, пока получит требуемую вещь, а тут же требовал другую.

Разобрав свое пианино на части и снова собрав его в абсурдной манере, он пытался на фоне ужасного шума и самых абсурдных трюков найти древний добавочный гармонический звук προσλαμβανόμυνον, составил для него алгебраические формулы, объяснил их и свои важные проекты охранникам и был чрезвычайно занят и днем, и ночью.

Вначале он бегал кругами и вопил, в основном по ночам.

Он проявил большую склонность наряжаться, чтобы придать себе удивительно величественный или наполовину героический, наполовину шутовской вид. Он разрисовывал свое лицо разноцветной грязью, жиром и подобными вещами, завивал волосы, поднимал ворот рубашки и вытаскивал ее оборки наружу, редко появлялся без венка на челе из сена, соломы, цветов или чего-то еще, никогда не выходил без какого-либо пояса на бедрах — патогномический признак того, что он чувствовал какое-то расстройство в расположенных там органах2, что требовало внимания; но какого внимания? Инстинктивная сомнамбулическая чувствительность не могла научить его этому.

Но он опроверг очевидным образом мои метафизические знания, когда однажды вечером во время одного из самых экстравагантных приступов безумия спешно потребовал перо, тушь и бумагу, и хотя в других случаях не слушал ничего о телесных болезнях, в этот момент написал рецепт3 и хотел, чтобы лекарство было приготовлено немедленно. Необычные ингредиенты в этом рецепте были настолько хорошо собраны и настолько превосходно адаптированы к лечению безумия подобного вида, что в тот момент я был почти готов считать его очень хорошо обученным врачом, если бы не смешное указание, которое он дал относительно того, как употребить это лекарство, а именно с несколькими бутылками бургундского в качестве растворителя, и заедать салом, и это повернуло мои мысли в другую сторону. Но как случилось4, что посреди урагана его наиболее экстравагантного поведения, его неуправляемый ум высветил лекарство, столь превосходное при безумии и неизвестное многим врачам? Как он сам прописал его себе в наиболее подходящей форме и дозе?

Едва ли менее примечательным было то обстоятельство, что в тяжелейший период своего безумия он в ответ на вопрос называл с поразительной точностью не только день месяца (что можно было понять, хотя у него не было календаря), но даже час дня или ночи.

Когда он пошел на поправку, эта интуитивная способность становилась все более смутной и неопределенной, пока наконец, когда его разум был полностью восстановлен, он знал об этих вещах не больше и не меньше, чем остальные люди.

Когда он полностью выздоровел, я в дружеской манере умолял его объяснить мне эту загадку или по крайней мере описать ощущение, которое он использовал, чтобы научиться этому знанию.

"Я содрогаюсь и у меня начинается холодный озноб, когда я об этом думаю, — ответил он. — Я прошу вас не напоминать мне об этом". И все же в то время он смог поговорить с совершенным хладнокровием о своем раннем безумии.

Первый и худший период своего безумия он описал как смертоносное состояние и указал на тот день, когда почувствовал, что как бы пробудился.

Время от времени, особенно когда он стал выздоравливать, он показывал мне то, что написал, и я часто обнаруживал некоторые темы, которые вели его к глубоким размышлениям. Основная часть его писаний состояла из сонетов и элегий на разных языках об его нынешнем состоянии, или адресованные его друзьям, оды к Богу, королю, ко мне, моей семье и т. д. Язык их был обычно правильным, в них были вкрапления цитат из древних поэтов и философов или Библии, книги, главы и стихи которой он цитировал с большой точностью, хотя, как я уже отмечал, у него не было доступа ни к одной книге.

Пока он был еще очень болен, он написал автобиографию на классической латыни, занимаясь этим каждый день, и хотя он не хранил копий, но всегда возобновлял нить своего повествования на том, на чем остановился.

Однако все эти прозаические очерки, оды, романсы, баллады, элегии и проч., сами по себе часто безупречные, всегда выдавали свое происхождением чем-то смешным. Они были написаны либо на листах, разорванных на треугольники, либо на квадратных частях листа, но так, что линии проходили через лист наклонно, а начало написанного находилось в одном из углов. Бывало, он рисовал различные виды геометрических фигур, в которых по-детски писал маленькими буквами свои сочинения, иногда состоящие из самых возвышенных дифирамбов.

Его причуда заключалась в использовании, где только можно, треугольных фигур и числа 3: так, он складывал треугольником свое постельное белье и ставил треугольником подушку, он расколдовывал свои напитки, пищу и одежду, трижды сплевывая, трижды перекрещивая и т. п., и эту глупость он отчасти продолжал до тех пор, когда почти восстановил свой разум и во всех иных отношениях вполне хорошо владел собой. Его склонность к сочинению стихов5 была замечательной, и особенно тогда, когда его разум был отчасти восстановлен; это были в основном популярные песни, дающие моральный урок, борющиеся с популярными предрассудками и проч., все иллюстрированное примерами, и многие из его сочинений были превосходны, в стиле древних времен. Он придумывал для них подходящие мелодии в том же стиле и часто напевал их, сопровождая мастерской игрой на фортепиано6.

Но я должен отдать ему справедливость и сказать, что во всех его устных и письменных сообщениях, и даже когда он не был под наблюдением, причем как в периоды его величайшего безумия, так и впоследствии, он никогда ни в малейшей степени не проявлял неприемлемого поведения в отношении сексуальной морали, но очень часто происходило обратное. По этому вопросу он, безусловно, не был святым в строгом смысле слова, но все же был намного лучше, чем большинство людей в мире. Его тело в этом отношении было самым незапятнанным и в здоровом состоянии, поэтому он тем более глубоко должен был чувствовать клевету, которая распространялась о нем, и особенно в памфлете, который упоминался выше.

Лояльность к своему суверену и привязанность к своей семье и к некоторым умершим друзьям были заметны на всех этапах его болезни. Несмотря на то, что он очень любил7 и уважал меня даже на высоте своего безумия, а также после полного выздоровления, и хотя он был услужлив и приятен каждому после выздоровления, все же он стал злым, лживым и агрессивным, когда переходил от своего первого состояния к последнему, я имею в виду, когда его разум начал только пробуждаться, когда он смог принимать посетителей в течение получаса за раз и когда он смог вести себя довольно хорошо столько, сколько его наблюдали. Самое озадачивающее явление!

Это извращенное состояние нрава, в котором, так сказать, голова и сердце казались неуравновешенными относительно друг друга, сопровождалось в соответствующей степени удивительным собачьим голодом, точнее, ненасытностью8. Это ушло постепенно, когда под действием используемых лекарств здоровье и разум были восстановлены полностью.

Его дружба, которой я наслаждался в течение двух лет после его полного восстановления, богато вознаградила меня за эти и тысячи других печальных моментов, которые я пережил из-за него.

Прежде чем он покинул мое учреждение, он показал общественности в очень выгодном свете свой восстановленный интеллект, переведя статистическую работу Артура Янга, а после того, как он расстался со мной, власти на его родине предоставили ему вместо его прежней слишком трудной службы должность директора лотереи, которую он продолжал занимать до самой смерти, вызванной задержкой мочи9.

Мир его праху!

ПРИМЕЧАНИЯ

1 В худшем периоде его нервная система находилась под таким сильным влиянием раздраженного беспорядочного воображения, что 25 гран рвотного камня как правило вызывали у него умеренную рвоту лишь трижды, а иногда и реже.
2 Он никогда не забывал эту деталь, даже когда бегал или крутился в голом виде, что иногда не удавалось предотвратить.
3 Он начинался так: R. Sent. Datura, gr. ij. и т. д.
4 У него не было доступа ни к каким книгам или писаниям.
5 Я неоднократно просил его, когда он полностью восстановился, написать мне в качестве сувенира маленькое стихотворение. Он пытался это сделать, но не смог сочинить что-либо сносное, и до своей болезни он имел мало таланта к рифмованию.
6  Он очень хорошо играл на флейте, но даже после того, как его разум значительно восстановился, я не мог позволить ему это делать, а также запрещал ему играть на органе, хотя он мастерски играл на нем, — все потому, что оба эти инструмента вызывали у него приступ безумия. Даже в разгар своей мании он был необычайно чувствителен к определенным вещам. Хотя мое присутствие всегда было ему очень приятным и утешительным, он часто просил меня, особенно, когда был еще изрядно утратившим рассудок, не дотрагиваться рукой до его руки и не касаться его голой руки; такое прикосновение проходило через его мозг и кости, по его словам, как электрический шок.
7 Я никогда не позволяю наказывать умалишенного человека битьем или нанесением других болезненных телесных повреждений, поскольку не может быть никакого наказания, когда нет чувства ответственности, и потому что такие пациенты заслуживают нашей жалости, и мы не может улучшить их состояние с помощью такого грубого обращения, а только ухудшить его. Однако он часто показывал мне со слезами на глазах следы от ударов и полосы от плетей, — метод, с помощью которого смотрители приводили его в порядок. Врач таких несчастных существ должен вести себя так, чтобы внушать им уважение, и в то же время держаться уверенно, он никогда не должен обижаться на то, что они делают, поскольку иррациональный человек не может нанести обиду. Проявление ими необоснованного гнева должно только возбуждать симпатию врача и стимулировать его желание облегчить их печальное состояние.
8 Он не был удовлетворен десятью фунтами хлеба в день, кроме другой пищи. Когда он восстановил свое здоровье, то ел очень умеренно, я мог бы сказать, скорее немного.
9 [Где у современных авторов можно найти такое ясное и великолепное описание случая, как это описание случая Клокенбринга? Разумеется, ни в одном из медицинских сообщений XIX в.] — Am. P.